— Эту ночь не забудем, деваха, в жизнь.

— Если завтра умру — жалеть не буду. Больше этого счастья, что теперь, не испытать мне. Ах, какая радость любить тебя…

Соловьи пели всю ночь до утренней зари. И всю ночь плакала Степанида.

Пред рассветом Таня сказала, чуть согнувшись и глядя пред собою:

— Но почему же, Степа, милый, такая тоска? Сердце болит?

Пред рассветом Степанида пробралась сюда, в руках ее топор. У костра тишина. Зыков, должно быть, сказку сказывает, на его коленях разметалась Таня.

Топор в крепких руках Степаниды очень острый. Вот Степанида хлестнет, оглоушит Зыкова, девку искромсает: на! А сама бросится торчмя с обрыва. В ее глазах огненные круги и все, кроме тех двоих, куда-то исчезает. Она заносит топор и делает шаг вперед. Хрустнул сучок. Зыков обернулся. Она яростно швыряет топором в костер и с диким воем: «дьяволы, погубители!» — как сумасшедшая, мчится прочь, в трущобу, в мрак.

Глава 20

Зыков еще не совсем справился с болезнью. Последние месяцы — от расправы в городишке до тайного убежища на заимке Терехи Толстолобова — искривили его душу.

Настроение его было неровное, зыбкое, как трясина. Его взвинченному воображению то рисовались великие подвиги и слава, то позорный невиданный конец. От этого страшно скучало его сердце, он хотел открыться Татьяне в своем малодушии, но не хватало воли.

— Эх, какой я стал…

Была истоплена баня жаркая, Зыковская. Топил сам Зыков.

Степаниды не было, Тереха, захватив ружье, гайкал на весь лес, искал ее.

Таня сидела в своей горнице под раскрытым окном. Она вся еще была в прошлой ночи, улыбалась большими серыми глазами, прямые темные брови ее спокойны, сердце под черной шелковой кофтой бьется ровно, отчетливо. Как хорошо жить… Скорей бы приходил к ней Степан. Нет, никогда не надо думать о том, что будет завтра…

Зыков разделся. Кто-то ударил снаружи в дверь. Он отворил:

— А, Мишка!.. Ну, залазь.

Медвеженок, набычившись, косолапо вошел с обрывком веревки. Морда и глаза его улыбались по-хитрому. Облизал ноги Зыкову, повалился пред ним вверх брюхом, благодушно заурчал.

Зыков большим пальцем ноги почесал ему брюхо, потом взял винтовку, кинжал, десятифунтовую гирьку на ремне, револьвер, и вошел в мыльню. Эх, хороша баня, всю хворь прогонит. Зыков вымоется на всю жизнь теперь. Ну, баня.

Едва он окунул ковш в кадку с кипятком, куда бросали раскаленные камни, как во дворе раздался резкий заливистый собачий лай, а в предбаннике рявкнул Мишка.

— Кой там чорт еще! — буркнул Зыков, ковш замер в его руке, а Таня всполошно отскочила от окна и глянула из-за кисейной занавески на двор.

Один за другим в'езжали в ворота всадники, их человек двадцать. Раздался выстрел, Таня заметалась, все, кроме одного, соскочили с коней.

— Занять выходы! Встать у каждой амбарушки! — деловито командовал всадник. Он с большими серыми глазами юноша, сухое загорелое лицо, кожаная, выцветшая по швам куртка, ствол винтовки из-за спины, кожаная шапка.

— Боже мой, Николенька, — всплеснув руками, прошептала Таня, и ноги ее подсеклись.

Голоса на дворе, нервные, крикливые, робкие, злые:

— Где хозяин? Эй, тетка!

— Нету, батюшки мои, нету… Бабу убег искать.

— Здесь Зыков? Ну?.. Говори! Где?!

— Ой-ой… Ничего я не знаю… Пареньки хорошие… Вот хозяин ужо придет.

— Взять ее!

— Я знаю, где… — раздался хриплый голос. — А ну, робенки, побежим.

— Николенька, Николенька, — взмолила Таня. Держась за косяк, она полулежала на лавке у раскрытого окна.

Юноша слез с лошади, глянул через окно:

— Сестра!.. — И быстрым бегом в горницу. — Как, ты здесь?.. Татьяна… Тебя Зыков украл? Да?

— Нет… Я сама пошла к нему…

— К нему?.. Сама?!. — лицо юноши вытянулось, и сама собой полезла на затылок шапка. — К Зыкову?!

— Да. Сама, к Зыкову. — Девушка сразу преобразилась, встала и, сложив руки на груди, засверкала на брата взглядом.

— Татьяна! Ты ли это говоришь?

— Да, я говорю.

— Брось глупости, Татьяна. Ты вернешься с нами. Будем работать… Таня, сестра, голубка…

— Брат… Я люблю его. Умру за Зыкова.

Зыков отпрянул прочь от низкого оконца бани, и волосы его зашевелились: ему померещилось, что с улицы, к самому стеклу, сделав ладони козырьком, приник Наперсток.

Зыков закрестился, закричал:

— Покойник!.. Покойник!.. — и бессильно шлепнулся на пол.

Горбун толстогубо дышал в стекло, и оловянные глаза его шильями сверлили Зыкова, широкие ноздри раздувались.

— Здеся! — крикнул он, радостно подпрыгнул и ударил себя по бедрам: — Ей Бо, здеся!.. Хы!.. Как тут и был… Эй, робенки!..

Горбун рванул в баню дверь… Вдруг Мишка всплыл на дыбы и рявкнул. Наперсток в страхе отшатнулся, но Мишка свирепо двинул его лапой. Наперсток, как лягуха, пал на карачки, заорал. Красноармеец всадил меж лопаток Мишке нож, Мишка оскалил зубы, заплевался и бросился с ножом в лес, широко раскидывая передние ноги и мотая головой.

Внутреннюю дверь красноармейцы быстро снаружи приперли бревном.

— Эй! Живые или мертвые?! — кричал запертый Зыков.

— Живые!.. — хрипло взвизгивал в самую дверь Наперсток. — Ведь я, Зыков — батюшка, Степан Варфоломеич, колдун… Траву-кавыку жру. Ты меня в прорубь спустил, а я рядышком в другую вымырнул… Не досмотрел ты, маху дал… Хы-хы-хы!.. За должишком к тебе пришел… Добрых людей привел.

— А не мертвый, будешь мертвый, собака! — крикнул Зыков.

Сжимая кулаки, юноша шипел:

— Не смей меня называть братом… Я не брат тебе…

— А ты не смей трогать Зыкова… Зыков мой муж! Слышишь? — шипела в ответ сестра.

— Дура, тварь…

— Ой, Боже…

— Тварь!.. Зыков бандит, палач, враг Советской власти. А ты… Еще последний раз говорю: опомнись. Скорей, Татьяна! Могут войти. Тшшш… — Он взмахнул предупреждающе рукой и обернулся к двери:

— Сейчас, товарищи!.. Одну минуту… — и к Тане: — Ну, решай. Со мной или с ним? Сестра, умоляю… Ради нашего детства…

— С ним.

Юноша на мгновенье закрыл глаза ладонью.

— Поторопись, товарищ Мигунов!.. Зыкова нашли… В бане… — горячо дышали в дверях три красноармейца.

— Караульте эту! — твердо крикнул юноша. — Не выпускать…

— Скорей, товарищ Мигунов, скорей… — хрипел Наперсток, завидя Мигунова.

Рукава рваного его армяка по локоть засучены, фалды подоткнуты под кушак. Он жался к углу бани, повернувшись боком к бежавшему юноше. Горбун походил на широкоплечего мужика, которому обрубили по колена ноги, всего изувечили, башку отсекли и приткнули кой-как на уродливую грудь, из-под волосатого затылка торчал огромный горб, жирное, коричневое, как сосновая кора, лицо обрюзгло, потекло сверху вниз, все в лишаях, кровоподтеках, ссадинах.

Юноша с брезгливостью окинул его взглядом.

Резко, коротко ударил выстрел.

— Ох, стреляет, чорт! — вскричал горбун.

Юноша покачнулся, мотнул ногой и, схватившись за живот, отпрыгнул в сторону.

В бане загремела брань и хохот.

Наперсток хватил в прискочку из-за угла дубиной и вышиб раму:

— Эй, вылазь добром!

— Убивают! Зыкова убивают! — Татьяна птицей выпорхнула из окна и понеслась.

— Стой! Стой! — гнались за ней красноармейцы и стреляли в воздух.

Петух с криком взлетывал, как ястреб, порхали утки, курицы.

Вдруг один красноармеец опрокинулся навзничь и стал недвижим. В бане опять раздался хохот Зыкова.

Наперсток неистово орал:

— Куда?!. Не бегай тут!.. Перестреляет всех!.. Убьет!

Татьяну смяли, поволокли, она билась, кричала, проклинала брата.

Юноша крепко стиснул зубы. Он был бледен, его колотила дрожь, в испугавшихся глазах металось страданье и смертельная тоска.

Собаки заливисто лаяли, растерянно крутили хвостами, но их глаза были люты и оскал зубов свиреп.

Из лесу выбежал Тереха Толстолобов, он остановился, вильнул взглядом туда-сюда и, сразу все поняв, бросился к бане: